<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
<description>
  <title-info>
    <genre>prose_rus_classic</genre>
    <author>
      <first-name>Алексей</first-name>
      <middle-name>Михайлович</middle-name>
      <last-name>Ремизов</last-name>
    </author>
    <book-title>Чертик</book-title>
    <date>1907</date>
    <lang>ru</lang>
    <sequence name="ЗГА. Волшебные рассказы" number="1"/>
  </title-info>
  <document-info>
    <author>
      <nickname>сд</nickname>
    </author>
    <program-used>FB Tools, FB Writer v1.1, FB Editor v2.0</program-used>
    <date value="2007-08-04">2007-08-04</date>
    <id>41777aa9-946f-102a-94d5-07de47c81719</id>
    <version>1.0</version>
  </document-info>
  <publish-info>
    <book-name>Ремизов А. М. Избранные произведения</book-name>
    <publisher>Панорама</publisher>
    <city>М.</city>
    <year>1995</year>
    <isbn>5-85220-453-6</isbn>
  </publish-info>
  <custom-info info-type="src-book">Ремизов А. М. Избранные произведения. / Предисл. М. Козьменко; Состав., примеч. М. Козьменко, И. Кашириной; Худож. А. Свердлов. Д. Шоткин. 432 с.</custom-info>
</description>
<body>
  <title>
   <p>Алексей Михайлович Ремизов</p>
   <p>Чертик</p>
  </title>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ПЕРВАЯ</p>
   </title>
   <p>Дом Дивилиных у реки. Старый, серый, лупленый. Всякая собака знает.</p>
   <p>Дверь в дому с приступками узкая, серая, глухая – ни скважинки, ни щелинки, – и для ключа никакой дырки не видно. В ночную пору не достучаться. Да и кому в ночную пору стучаться? – Разве бы вору? – Вору-то, положим, и не к чему, вор и без дверей залезет, на то он и вор. А если вот случай какой, надобность важная… Ну, уж не обессудь – звонка не водится.</p>
   <p>Одно время на двери висела записочка: <emphasis>ход в окошко</emphasis><a l:href="#n_1" type="note">[1]</a>.</p>
   <p>Плутня ли тут чья, или так уж надо было по случаю какой переделки, – действительно, о ту пору поблизости околачивались маляры. Но от этого не легче. Ты сунься-ка, попробуй! – окно-то вон где: сколько ни скачи, не доскачешь, только жилу себе вытянешь. Оно если бы с тумбы или с фонаря… Да тумба-то, на грех, кривая: ехал как-то ломовик, зазевался, зацепил за тумбу, тумбу и своротило, так с тех пор кривою и осталась. А с фонарем тоже радость не ахти какая. Если бы хоть чуточку поближе, а то ишь угодил куда – совсем наискосок к реке. Это пока-то полезешь да приноровишься – да и лазить не стоит: пустое! Ну да что, с улицы не подступиться.</p>
   <p>Вот через забор разве с набережной махнуть? – Через забор – костыли помеха: другой попадет тебе толще пальца, вот этакий, а востроты – игла тупей. Его, брат, не перещеголяешь!</p>
   <p>Если ткнуться в ворота… если ткнешься в ворота, прямо перед тобою будет на дворе огромадный сарай; когда-то ходил сарай под извозчика, а теперь только конский дух остался, навозцем, да и тот продыхается. Доберешься благополучно до сарая, поверни на левую руку и иди напрямик до собачьей конурки – собаки в конурке никакой нет, была одна, Белкой звали, да подохла, так что и побрехать некому. А от конурки опять поверни на левую руку, и упрешься прямо в дверь. Дверь обита замуслеванной клеенкой и на блоке. Отворить ты ее, конечно, без труда отворишь, хитрости тут никакой нет, и пойдешь по коридору, и, наспотыкавшись вдоволь, уткнешься наконец в другую дверь. Тут-то тебе и ожидай! Пока не лопнет терпение – все равно без толку – плюнешь и пойдешь.</p>
   <p>Вот как законопачивались люди!</p>
   <p>Улица узкая, пустынная: по утрам водовоз, вечерами отходники – вот и все движение.</p>
   <p>А в дому живут. Но что в доме делается, ни одной душе не открыто.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ВТОРАЯ</p>
   </title>
   <p>Старик Дивилин в большой чести был, представлялся за юрода, за блаженного. Хоть и жил затворником, а нет-нет да и показывался. Ходил старик под кличкой <emphasis>утопленника</emphasis>. Как-то еще вскоре после женитьбы попал он на Крещенье в прорубь и утонул. Стали искать, зацепили багром, на багре его и вытащили, подняли потом на руки и откачали. С тех пор и пошло: утопленник да утопленник, и вся тут. С тех пор и пошло: пить очень стал. Стукнет эта нелегкая минута, – сейчас же всю одежду с себя на пол да как есть, в чем мать родила, прямо на улицу. Дождь ли, слякоть ли, мороз ли трескучий или вьюга, – проходи мимо: никакого внимания. И все ему в ту пору <emphasis>раками</emphasis> представлялись, а сам он будто рак наиглавнейший, вроде как бы ихняя матка рачья. Вытянет старик руки, растопырит пальцы клешней и ловит. Кто б ему ни попался, всякого словит. Идет он прямо на базар и там первым делом за лошадей берется. Бьет во все кулаки скотину, лупит ее по морде, пока из сил не выбьется да где-нибудь у стойла тут же и притихнет. И лежит под рогожей неподвижно, как мертвец, глаза открыты, огромные без белков, и выпучены – рачьи, и сам весь красный, как вареный рак. А придет время, очухается, встанет и начнет бормотать да распинаться. Только слушай! Тут от баб ему прохода нет. Все, что, бывало, ни скажет утопленник, все так и сбудется. Никогда не обманывал. Такой уж, знать, дар был. Большим уважением пользовался человек, редко кому выпадет от человека такое большое уважение. Да пренебрегал, не нуждался. Другого старик хотел.</p>
   <p>Старуха Аграфена как в монастыре и носу никуда не покажет, так и сидит сиднем. А кто ее видел, не скажет, что она старуха: так лет сорок, не больше, да и то перехватишь, а эти годы не старые, в эти годы и как еще пошевелиться можно, другая-то на ее месте такие выверты вывертывает, молодая позавидует. В беленьком платочке, вся прозрачная и неподвижная, не то без кости она, не то бессемянка. Тихая, не улыбнется. И все в одном виде: и не стареет и моложе не становится. А бывало-то, до замужества, какие только, бывало, чудеса ни творила, какие только чуды ни чудила. Такая любовная: всякого приголубит и пригреет, и откуда-то слова такие появятся, прямо за душу хватит, и войдут слова в душу и угасят всякое пекло. Любому старику такие знания, что она знала. Бывало, расспрашивать кого начнет или в трудную минуту сама что посоветует, заслушаешься. Глаза голубые, волосы – лен. Монаху не устоять, не токмо что простому человеку. И случилось же тому – влюбилась она по уши в Ивана-утопленника, а Иван и в ус не дует, хуже, просто сам не знает, почему противна она ему да и только. Тут вот оно и произошло. Взяла она Ивана, добилась своего, да не своими руками.</p>
   <p>Дело вот как было. Давно уж замышляла Аграфена недоброе – <emphasis>приворот</emphasis> сделать. Ждала только Пасхи.</p>
   <p>На первый день Пасхи после обедни, когда вышел батюшка со святою водой, заметила она пасху, на которую святая вода первее всех крапнула, отщипнула от пасхи кусочек и затаила у себя. То же проделала и с артосом, на который первее всего святая вода попала<a l:href="#n_2" type="note">[2]</a>. Завязала артос и пасху в тряпочку, повесила на грудь и так носила на груди до новолуния. Когда же показался на небе молодой месяц, вышла она в глухое место, стала против месяца, сняла месяцу с груди свой золотой крест и стала наговор сказывать – приворот делать.</p>
   <p>– Месяц молодой все видит, месяц молодой все знает и видит и знает, кто с кем целуется. И она, Аграфена, целуется с Иваном. Так и навеки, чтоб целовались и миловались, как голубь с голубкой! Едет она на осляти, гадюкой погоняет, приступает к месяцу с артосом и с пасхой. И Иван уж не отвертывается, не говорит ей худого слова. Так и навеки, чтобы не сказал худого слова, а все ласково.</p>
   <p>Аграфена сняла с груди тряпочку, вынула артос и пасху, съела, а немножечко крошек оставила. Побежала под каким-то предлогом в дом к Ивану да незаметно и всыпала ему в чай крошки. Дождалась, пока Иван выпил чай, и тогда ушла домой.</p>
   <p>Иван рехнулся: жить уж без нее не может. А она испугалась. Видит, дело не ладно, жить так, как раньше, она уже не может; тянет ее куда-то, наводит на такие мысли – кровь холодеет в жилах. Все это так незаметно, как-то само собою, все будто в шутку. И чувствует она в себе необыкновенную силу, и захоти она самого невероятного, и оно тотчас исполнится. И она уже боится хотеть чего-нибудь, боится думать… Опять достала крест, повесила себе на шею, стала поститься, все, все, все проделала, как написано. И затихла. Словно прихлопнуло ее. Словно черт задавил ее. Плюнул на нее черт и навсегда ушел, бросил в этом мире жить в покое, в молчании, без веселия, без радости, без единой улыбки, хоть на один миг. И она жила безмятежно, безропотно. Куда все подевалось? – Сама не поймет. Да и было ли что? – Ничего не помнит. Будто родилась такой, будто отродясь не веселилась, не радовалась, не улыбалась ни разу. Молится да вздыхает, молится да вздыхает. О чем молится? – О грехах. – Да о каких грехах?</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ТРЕТЬЯ</p>
   </title>
   <p>Дети у Дивилиных рождались часто. И помирали. Родится крепыш, поживет с год, уж и ходить начнет и разговаривать, да вдруг ни с того ни с сего и протянет ножки, – Богу душу отдаст. Осталось в живых всего-навсего двое – два мальчика.</p>
   <p>Старший, Борис, большую охоту к ученью имел. Всю свою половину в доме книжками уставил. Неразговорчивый, сидит, бывало, все читает, и не оторвешь его ничем: ни сластями, ни играми. Кончил он гимназию, поступил в университет студентом.</p>
   <p>Сам старик Бориса до страсти любил. Ни в чем ему не отказывал. Все хотел, чтобы из него доктор вышел.</p>
   <p>Бывало, в тихий час, когда не случалось запоя, подсядет старик тихонько к сыну и все расспрашивает, откуда мир пошел, да откуда земля, да откуда человек и всякий зверь, и зачем все так приключилось, как оно есть, и будет ли конец этому, и наступит ли другое, и какое такое это другое будет, и почему на земле все причины и боль и страсти, и зачем смерть приходит и люди родятся, и зачем сердце у него сохнет?..</p>
   <p>Понимал ли старик, что ему сын из книжек рассказывал, понимал ли сын, о чем его старик спрашивал?</p>
   <p>Старик все тянул свою черную редкую бороду, впивался в нее своими пальцами, будто клешнями, качал головою. И так же тихонько, как входил, опять отправлялся к себе на свою половину, и там нередко в потемках, при крошечном свете лампадки, целыми ночами ходил взад и вперед, и бормотал сам с собою, и, впиваясь пальцами в черную редкую бороду, кивал головой, и, выпучив черные без белков рачьи глаза, стоял столпом. Стоял долго, весь – камень. И опять тихонько пробирался к сыну и, если заставал его за книжками, садился молча, глядел на него, а впадина меж бровями чернела чернее глубокого колодца.</p>
   <p>– Зачем смерть приходит и люди родятся и зачем сердце у него сохнет?</p>
   <p>Борис рано женился. Ходила к Дивилиным в дом к матери Аграфене молоденькая монашка из ихнего монастыря, Глафира. Вот на Глафире он и женился. Родилась у них девочка. А вскоре случилась в доме такая темная из темных история. Однажды ночью к дому подъехала черная карета. Вышли из кареты люди. Вошли в дом. Взяли Бориса. Посадили с собою в карету. Карета укатила. Уехал Борис. И больше не вернулся. Больше Борис в дом не вернулся. Так и сгинул – ни слуху ни духу. Двенадцать лет прошло с тех пор, а все ничего не известно, и сколько ни ломали голову, ни до чего не дошли, и сказать ничего нельзя: как, что и почему? Двенадцать лет, как умер старик, не возвращается Борис, и вернется ли, – одному Богу известно.</p>
   <p>Старик умер с горя. С того дня, как увезли Бориса, он больше не ложился спать, больше он не мог спать. Все ночи проводил старик в комнате Бориса на своем обычном месте у стола и, облокотясь, смотрел туда, где прежде сидел Борис над книгами.</p>
   <p>– Зачем смерть приходит и люди родятся и зачем сердце у него сохнет? – бормотал старик.</p>
   <p>Да так и помер.</p>
   <p>Уже после смерти его через несколько месяцев Аграфена родила последнего. Окрестили мальчика Денисом в честь дедушки. Ни смерть старика, ни случай с сыном не смутили ее ровного изо дня в день равного века. Только один раз голубые ее глаза вспыхнули голубым огоньком. Только один раз – и погасли. Безмятежность, безропотность. Молится да вздыхает, молится да вздыхает. О чем молится? – О грехах. – Да о каких грехах?</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ</p>
   </title>
   <p>Весь дом и все дивилинское хозяйство лежали на руках невестки Глафиры. И Глафира заправляла всем по-свойски.</p>
   <p>Сохлая, как щепка, тощая, как спичка, без кровинки, хищная и злая, что Яга на суковатом помеле, – сущая Яга. Там, в монастыре, тихая по нужде, смиренная по послушанию, развернулась она тут вовсю в пустом доме с его половинками, коридорчиками, переходами, закоулками, лестницами без конца и всякими без числа комнатами. Вышла Глафира замуж за Бориса… шут ее знает, почему она вышла замуж. По любви, или расчет у нее какой был, или просто так пора пришла… Теперь свободная, она свободно могла делать все, что хотела. Но что ей делать, кроме как по хозяйству, в этом пустом доме? – Да ничего. – Как ничего?</p>
   <p>И попадало ж от нее Антонине и Дениске. По двору побегать либо со двора куда: покататься там на лодке, поудить рыбу, – ни-ни! Только по большим праздникам Яга забирала детей и отправлялась с ними пешком на другой конец города, в монастырь за заставу. И всю-то дорогу муштровала и за службою пьявила, – какое уж там развлечение, хуже карцера, куда Дениска частенько попадал и за лень и за шалости.</p>
   <p>Дениска – мальчишка рослый, и грудь у него железная. На перемене и часто во время урока, расстегивая курточку, показывает он мальчишкам свою грудь. И все соглашаются, да и не могут не согласиться, что грудь у него действительно железная, и если постукать, отдает здорово. Когда Дениска только что поступил в гимназию, его встретили кличкою – так по отцу – <emphasis>утопленником</emphasis>. Но в первый же день он избил одного из самых отчаянных и задирчивых во всей гимназии, и с тех пор его побаиваются. Лентяй страшный, за книжку не усадишь. Одно пристрастие: очень рисовать любил. Только и дело, что выводит рожицы, учителей да разные разности. Полны карманы карандашей, гумиластиков и <emphasis>снимки</emphasis><a l:href="#n_3" type="note">[3]</a>. Снимка ходила не только для снимания точек при оттушевке, но и для озорства. Снимка такой предмет, что сам в рот просится. И пахнет от снимки чем-то таким приятным, особенно когда она свежая и с бумажки так на желтой своей перепонке отлипается. Дениска любил жевать снимку, пожует-пожует, а потом какую-нибудь фигурку из нее и состроит: либо лягушку, либо несуразность и еще там что, отчего весь класс, как один, завизжит, и унять уж невозможно станет. Потом надует пузырек, и когда притихнут, возьмет да и сдавит снимку, чтобы лопнуло. И лопается, трещит пузырек по всему классу, а причины не видно. Из-за этой снимки сколько раз в карцере Дениска сидел да по воскресеньям ходил в гимназию, если считать, так всякий счет потеряешь.</p>
   <p>Книжки читать для Дениски все равно что поклоны класть. И те книжки, которые выдавались ученикам на дом, с первых же строк нагоняли на него такую зевоту и так его всего корчило, что, вот того и гляди, возьмет он эти самые книжки да в клочки. А знал Дениска много разных историй, разными путями они попадали к нему: и наслушался вдоволь, и так из головы выдумывал. В гимназии за карцером присматривал старичок швейцар Герасим. Сидит, бывало, Дениска, и старичок Герасим сидит, смотрит к Дениске в окошечко: тоже никуда уйти нельзя, отвечать за все будешь. Вот старичок скуки ради и рассказывал. И про что только ни калякал старик: и про сражения, и про деревню, и про колдунов, и про покойников. А сказки начнет – хоть бы и век сидеть в карцере! – вот как рассказывал.</p>
   <p>Антонина тоже училась в гимназии. Но прошлой зимою с ней беда приключилась, и из гимназии ее взяли.</p>
   <p>Как-то на первый снег поела Антонина с Дениской снежку. С Дениски как с гуся вода, попершил, тем и отделался, а Антонина слегла. Да так тяжело, всякая надежда пропала, что встанет. И все же выходилась, только с ногами стало неладное: ступить она могла лишь на одну, левую, и то носком, а правая нога так болталась, как хвост. Пришлось девочке костыли носить. И куда девалась ее светлая коса, – так какие-то одни волосики торчат, а от косы и помину нет.</p>
   <p>Первое время после болезни Антонина все еще продолжала ходить в гимназию. Самая озорная – Дениске в озорстве не уступит, – самая неугомонная во всем классе, сидела она теперь, запрокинув голову, как горбатая, и костыли торчали за ее спиной, как два чертова кукиша. На бледном ее личике прорывалась скорчиться <emphasis>рожица</emphasis> и губы коверкались, готовые уж задать такой смех, от которого и учитель и доска покатятся по классу, но ничего не выходило, – выходило что-то жалкое, жуткое и мучительное, отвернуться хочется. Учителя избегали вызывать ее, а когда спрашивали, то разрешалось отвечать сидя… Да она, бывало, и минуты на месте не усидит! Извелась девочка. Вот и взяли ее из гимназии.</p>
   <p>И теперь Антонина с утра до вечера в комнатах под призором своей матери – <emphasis>Яги</emphasis>.</p>
   <p>Ягу дети не любили, как не любила Антонина своих классных дам, как не любил Дениска нюнь, пихтерь<a l:href="#n_4" type="note">[4]</a>, тихонь, фискал, директора и надзирателей. Старуху же Аграфену напротив. И часто дети заходили к ней на ее половину. Величали Аграфену <emphasis>бабинькой</emphasis>. Так уж повелось: бабинька и бабинька.</p>
   <p>Тепло у старой, уютно. Стены в картинках; картинки шелками да бисером шиты: тут и цветочки, и лютые звери, и монастырь, и китайцы, амазоны на конях и так амазоны, лебеди, замки и опять китайцы. В углу иконы, по бокам святыня: шапочки, туфельки, рукавички, ленты, пояски, крестики, гашники<a l:href="#n_5" type="note">[5]</a>, нагузники – все с мощей от угодников. На столиках шкатулки – бисерные, и кожей обделанные, и разрисованные, и хрустальные. Бабинька в беленьком платочке, словно воды в рот набравши, ни слова не скажет, только молится да вздыхает. А какая у бабиньки <emphasis>лестовка!</emphasis><a l:href="#n_6" type="note">[6]</a> белая лестовка, скатным жемчугом осыпана, на лапостках<a l:href="#n_7" type="note">[7]</a> по золотистому бархату жемчужные веточки, и краешки и ободки жемчужные, и каждый бабочек – ступенька из целой жемчужной дорожки.</p>
   <p>Лазали себе дети по шкатулкам, отворяли сундучки, вынимали диковинки, и все пересматривали, и все перетрогивали. И чего-чего там не было… Старуха между тем, не оставляя молитвы, отпирала один из шкапчиков, брала из шкапчика полную тарелку сушеных яблоков, и груш, и слив, и винограду и ставила на стол перед детьми.</p>
   <p>– Ягодку, ягодку! – шептали ее поблекшие губы.</p>
   <p>Бросали дети шкатулки и коробочки, принимались за тарелку уписывать.</p>
   <p>– Ягодку, ягодку! – шептала бескровно старуха.</p>
   <p>И тарелка пустела.</p>
   <p>– Прощай, бабинька, благодарим! – целовали дети старуху и шли к себе в детскую.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ПЯТАЯ</p>
   </title>
   <p>Детская – на половине Бориса. После смерти старика все книги пошли на подтопку, и в доме не осталось ни одной завалящей книжки. Исчезновение Бориса приписывалось книгам.</p>
   <p>– Все от книжки, – говорила Яга, – книжки от Дьявола, и водить в доме погань – только его тешить, и пыль заводится.</p>
   <p>И там, где раньше не было ни уголка незаставленного, в пустой комнате проводила Антонина все свои дни. Только и ждала, что Дениску. Дениска возвращался из гимназии с опозданием: то оставят, то так прошляется с мальчишками.</p>
   <p>Рассказывал Дениска Антонине страшные и чудные истории, и Антонина любила их слушать. Сама просила, чтобы рассказывал.</p>
   <p>Всякую историю, всякое ухарство принимала она с какою-то <emphasis>страдною</emphasis> болью. Она хорошо знала: удел ее сидеть вот тут, вот так, и большего нет для нее и не может быть ничего до гробовой доски. Она бередила себя, поддразнивала, слушая рассказы и представляя себе те ухарства, на которые и она когда-то была готова. Глядя куда-то под потолок, как горбатая, хохотала она, захлебываясь, так громко, как только могла хохотать. И глаза ее горели со смехом и слезами, и вся она подпрыгивала, и костыли за спиною прыгали.</p>
   <p>– Денька, миленький. Денька, еще что-нибудь!..</p>
   <p>А Дениска взялся было за карандаш – замахнулся какого-то чудищу изображать.</p>
   <p>– Денька, про дятла! – стучит кулаком Антонина, и бровки у нее сходятся: не то заплачет, не то ударит костылем.</p>
   <p>И начинается сказка <emphasis>про дятла</emphasis>, начинает сказку Дениска.</p>
   <p>Сказка всем известная, как кормила и поила собака мужика и бабу, и как выгнали собаку за старостью лет со двора, и как очутилась собака в таком скверном положении, что хоть ложись да помирай.</p>
   <p>– И придумала собака идти в чистое поле и кормиться полевыми мышами. – Дениска вытягивает губы и так скашивает лукаво глаза, будто сам мышку ловит. – И пошла собака в поле, увидел ее дятел и взял к себе в товарищи…</p>
   <p>Тут начинаются собачьи похождения.</p>
   <p>Долгая сказка и жестокая. Рассказывает ее Дениска с азартом, словно бы собачья и дятлова участь были его участью.</p>
   <p>Накормил дятел собаку по горло и напоил досыта.</p>
   <p>– «Я теперь и сыта и пьяна, хочу вдоволь насмеяться!» – «Ладно», – отвечает дятел. Вот увидели они, что работники хлеб молотят. Дятел сел к одному работнику на плечо и ну клевать его в затылок, а другой парень схватил палку, хотел ударить дятла, да и свалил с ног работника. А собака от смеха так и катается по земле, так и катается…</p>
   <p>И чем жестче куралесы собаки, тем глаза у Дениски игривей.</p>
   <p>Достукалась собака – ехал мужик в город горшки продавать – завязла собака в спицах колеса, тут из нее и дух вон.</p>
   <p>Озлился дятел на мужика, – рассказывает Дениска, – сел на голову его лошади и стал ей выклевывать глаза. Мужик бежит с поленом, хочет убить дятла; прибежал да как хватит – лошадь тут же и повалилась мертвая. А дятел вывернулся, перелетел на воз и пошел бегать по горшкам, а сам так и бьет крыльями. Мужик за дятлом и ну поленом по возу-то, по возу-то. Перебил все горшки и пошел домой ни с чем. А дятел полетел к мужиковой избе, прилетел и прямо в окошко. Баба тогда печь топила, а малый ребенок сидел на лавке; дятел сел ему на голову и ну долбить. Схватилась баба, прогоняла-прогоняла, не может прогнать: дятел все клюет. Вот она схватила палку да как ударит: в дятла-то не попала, а ребенка до смерти ушибла. Воротился мужик, видит: все окна перебиты, вся посуда перебита, и дите мертвое. Пустился гоняться за дятлом, исцарапался весь, избился и поймал-таки. «Убить его», – говорит баба.</p>
   <p>Дениска вывел на бумаге какой-то трехаршинный нос, подставил ему ножки, причмокнул:</p>
   <p>– «Нет, – говорит мужик, – мало ему, я его живьем проглочу». И проглотил.</p>
   <p>Бледное лицо Антонины покрывается красными пятнами, бегает под глазом беспокойный живчик, и начинает она хохотать.</p>
   <p>И в детской пустой с пустыми полками для книг и с двумя кроватями по углам, с длинными стенами, сплошь изрисованными рожицами, носами, хвостиками, горит огонек далеко за полночь. Только Яга, шлепая туфлями, разгоняет детей по кроватям, но и в кроватях они долго еще переговариваются и прыскают от хохота и пищат мышами.</p>
   <p>Мерный свет лампадки, мерный ход часов подговаривают, подшептывают им в этой ночи в доме пустом.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ШЕСТАЯ</p>
   </title>
   <p>Единственный гость у Дивилиных – <emphasis>тараканомор</emphasis> Павел Федоров.</p>
   <p>Дети хоронились от тараканщика, и тараканщик не любил детей.</p>
   <p>– Поганое, – говорил тараканщик, – дьявольское семя. Зачаты во грехе, грехом насыщены, грех плодят. Поганое.</p>
   <p>На дворе росло репею видимо-невидимо, и Дениска урывками, когда удавалось незаметно проскользнуть от Яги, собирал колючих <emphasis>собак</emphasis> и незаметно сажал этих <emphasis>собак</emphasis> тараканомору на самые непоказанные места.</p>
   <p>Если было когда-либо такое поразительное сходство человечьего лица с собачьей мордой, так именно у Павла Федорова. Да большего сходства, наверное, и никогда не было. Ну прямо собака и собака. Заросший весь, поджарый, зубастый, и не голос, а глухой лай. Пес сопатый.</p>
   <p>Павел Федоров ходил по известным купеческим домам и там морил тараканов. Через плечо висела у него черная кожаная сумка с белым ядом, а в руках – палка с кожаным наконечником.</p>
   <p>Наконечник он обмазывал свиным салом, вынимал из сумки баночку с белым порошком, осторожно открывал крышку и макал туда палку. Потом шептал какое-то тараканье слово и приступал. Он ходил по стене. Где водились тараканы, и медленно прикладывал свой наконечник, так что вся стена покрывалась беленькими кружочками вроде <emphasis>огненных белых языков</emphasis>. Медленно прикладывал тараканщик наконечником, да с расстановкою и со вкусом. И тараканы, уж не боясь света, ползли на приманку и ели белые кружочки, ползли из всех потайных гнезд, из всех щелей и подщелей с малыми детьми, с яйцами и ели белые кружочки. Наевшись, сонно уползали они назад в гнезда, щели и подщели, чтобы уж никогда не выйти не только при свете, но и в самый разгар усатой тараканьей жизни – в ночную пору.</p>
   <p>Тараканомор считал свое дело большим и важным. Словно бы в тараканьем шуршанье мерещился ему сам Дьявол, а побороть Дьявола, стереть Дьявола с лица земли было главным и первым заветом тараканомора.</p>
   <p>И, отрываясь от работы, он только и говорил о главном:</p>
   <p>– Вся земля в плену у нечистого, все проникнуто его сетями, всюду его сатанинские лапы. Дети родятся не для славословия – поганое семя! – они родятся, чтобы творить козни Дьявола. И конец уж идет, прогнивает земля от нечистот и пакости. И время уже близится… Дьявол и все сети его станут явными, ибо скрываться ему уже не к чему. Обречена земля, умирают последние праведники, расплождаются, как песок морской, сыны бесовские. Скрываться уж не к чему. Сядет он на престол, как царь и судия, начнет повелевать и судить от моря до моря рабов своих и обратит царство свое в ад кромешный с огнем неугасимым и червем неосыпающимся.</p>
   <p>Тараканщик так лицом к лицу никогда не видал Дьявола. А стань Дьявол перед ним, тараканщик не устрашился бы вступить в борьбу.</p>
   <p>Поморив тараканов, Павел Федоров закрывал свою баночку, убирал ее в сумку, вешал сумку через плечо и принимался за палку, в трех кипятках обмывал наконечник, вытирал сухою тряпкой, ставил палку в сенях, потом, плескаясь и фыркая, мыл себе руки и бороду и под бородою, шептал опять тараканье отпускное слово и, помолившись, садился за стол пить чай со сливным вареньем.</p>
   <p>Не дай Бог, чтобы варенье не так было сварено, как любил тараканщик.</p>
   <p>За стол не сядет и выговорит.</p>
   <p>– Ты сливу разрежь сперва пополам, посыпь ее сахаром, да ставь сковородку на ночь в печь, да наутро вынь из печи и начинай варить. Тогда слива к сливе, что таракан к таракану, будет отдельно.</p>
   <p>Возьмет тараканщик свою палку, нахлобучит шапку и уйдет. И ты его проси не проси, ни за что в сердцах не вернется.</p>
   <p>А если все оказывалось в исправности, тут за чаем начинался разговор о главном.</p>
   <p>И изливают хозяева душу, перебирая все горести и беды своей семейной жизни.</p>
   <p>– Поганое, – лает тараканщик, – все поганое.</p>
   <p>И куда бы он ни пришел, что бы он ни услышал, кого бы ни увидал, ему от всего отзывало поганью, скверным духом, – мерещился Дьявол.</p>
   <p>Но самого Дьявола так лицом к лицу он никогда не видал. И если бы Дьявол явился к нему, тараканщик не устрашился бы и – верил, он верил, одолел бы Его.</p>
   <p>Если бы Дьявол явился к нему!</p>
   <empty-line/>
   <p>Жизнь Павла Федорова проходила в моренье тараканов. Так, не по делу, он никуда не заходил, исключая Дивилиных. И только иногда, а случалось это не больше пяти-шести раз в году, он сдергивал с себя черную сумку с белым ядом и куда ни попало швырял свою палку с кожаным наконечником.</p>
   <p>Это приходило совсем неожиданно. Суровость и мрачность вдруг достигали какой-то своей последней точки. Он начинал весь дрожать, глаза застилало, зубы скалились. Какой-то собачий вой подымался в груди, и если б тогда привязать его на цепь, он завыл бы собакой. Он запирал все двери, завешивал занавески, шарил по углам, засматривал под кровать – его тянуло, он трогал полые предметы, вынимал стаканы, чашки, снимал ламповые стекла – его тянуло, душа его горела, сердце стукало, нутро выворачивалось.</p>
   <p>Стуча зубами, как в лихорадке, наконец вырывался тараканщик из комнаты и шел, окутанный мутью, с тяжелой тупой головой, а мозг его придавливало, будто лежал на нем какой-то плотный слой какой-то коры. Слепо добирался тараканщик до зверинца. Там, в зверинце, молча бродил он от клетки до клетки, от кролика к морской корове, от обезьяны к слону. Потом также молча и слепо, когда темнело, покидал он зверинец, выходил на главную улицу, а на улице уж пробуждалась ночная открытая жизнь. Шел он все напряженнее и беспокойнее, глядя перед собою, не давая дороги, не сторонясь, не уступая, напролом. И если бы нелегкая подтолкнула остановить его, трудно ручаться, что бы тут же не задушил он, а будь при нем нож, не зарезал бы негодяя. И так он шел по улице медленнее и медленнее, пока вдруг не застывал на месте: тогда первая попавшаяся женщина была обречена. Он не вел, а волок ее, тащил в какой-нибудь номер или комнату. Там набрасывался – брось голодной собаке кость, как она набросится! или рыбу… с костями, с кожей, с внутренностями, и, урча и сопя, все схряпает, загрызет с костями, с кожей, с внутренностями поганое лакомое мясо, и было в этом что-то страшное и головокружительное и продолжалось целые часы, целую ночь.</p>
   <p>Молча, не глядя, покидал тараканщик не человека, не женщину, молча, не глядя, покидал тараканщик труп и шел себе домой, чтобы заснуть мертвым сном и, выспавшись, начать жизнь обычную и работу – морить тараканов.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА СЕДЬМАЯ</p>
   </title>
   <p>Приключения тараканомора оставались глубокою тайной. Как загадочные истории, они нет-нет и выплывали на свет, но никто не поверил бы, что все это – его дело рук. Все считали тараканщика за необыкновенного и не простого, но чтобы такое делать… да никому и в голову не придет.</p>
   <p>Тараканщик у всякого на языке. За последнее время стали немало занимать его посещения Дивилиных: ни к кому без дела порога не переступит, а к Дивилиным – накось! – каждую субботу обязательно. А дом глухой, не подступишься, и нет возможности узнать, чем он там занимается. А уж очень всем любопытно было знать, чем он там занимается.</p>
   <p>Кто-то смеялся:</p>
   <p>– В доме все уж давно перемерли, и ни одной ноздри не осталось, а наместо людей тараканы завелись, с этими тараканами тараканщик и водит компанию; вот какой хлюст!</p>
   <p>– А Дениска? – возражали смехачу. – Ведь шляется же мальчишка всякий день в гимназию!</p>
   <p>Нет, шутки в сторону, шутками тут не отделаешься. И начинались догадки. Вспоминали самого старика – утопленника. Без утопленника не могло обойтись.</p>
   <p>Говорили:</p>
   <p>– Утопленник и не думал помирать, утопленник жив и находится в великом затворе, только с тараканщиком что и водится.</p>
   <p>Говорили:</p>
   <p>– Тараканщик с Дивилиными бабами новую веру хочет объявить.</p>
   <p>А другие говорили:</p>
   <p>– Никакой веры тараканщик сделать не может, все веры уж сделаны, а просто живет он с дивилинскими бабами; с Глафирою полюбовно, а со старухою, как с малым дитем, обманом.</p>
   <p>– Да он и не человек вовсе, – замечали хитрецы, – нешто человеку дана власть над тварью, а ему таракан повинуется.</p>
   <p>– Таракан, не корова, – встревался встревальщик, – корова ли, лошадь ли, овца ли, баран ли и прочий скот, все они Богом благословенны на служение человеку, таракан же не в воле человека, о таракане да о мышах нигде не сказано.</p>
   <p>Находились бабы, уверяли бабы, будто они собственными глазами видели, как тараканщик превращался в таракана, и затем собственными ушами слышали, как хрюкал он по-свинячьи.</p>
   <p>– При чем же тут свинья, – унимал догадливый догадливых баб, – дело не в свинье, и свинья ни при чем, а вот куда девался старшой утопленников сынишка Борис?</p>
   <p>– С книг.</p>
   <p>– Конечно, с книг. Да с каких книг? С простой не сгинешь: черную он читал книгу.</p>
   <p>– А откуда она к нему попала?</p>
   <p>– От утопленника.</p>
   <p>– А утопленник откуда достал?</p>
   <p>– Ну, утопленник на то и утопленник.</p>
   <p>– Никакой черной книги нет.</p>
   <p>– Как нет?!</p>
   <p>– Да так, очень просто, нет и нет.</p>
   <p>– Нет, говоришь, значит, по-твоему, и Бога нет?!</p>
   <p>И если бы не Федосей, отколошматили бы беднягу, до новых веников не забыть.</p>
   <p>Федосей – мудрый, слова от него не добьешься, а уж если начнет, за словом в карман не полезет.</p>
   <p>– Черная книга есть, – отчеканил Федосей, и все язык прикусили, – черную книгу написал Змий, от Змия перешла она Каину, от Каина Хаму. А когда пришел потоп, Хам скрыл книгу в камне. А когда кончился потоп, вышел Хам из ковчега, пошел к камню, отвалил камень, вынул книгу и передал ее сыну своему Ханаану. И пошла книга от сына к сыну в род Хамов. И задумали сыны Хама насмеяться над Богом, как отец Хам насмеялся над своим отцом Ноем. Задумали сыны Хама построить великую <emphasis>семи лучей</emphasis> башню, соединить разделенное Богом – небо и землю. Но разгневался Бог, смешал языки, рассеял людей по лицу земли, и попала книга в Содом. И не было преступления, которое не совершил бы проклятый город. Провалился проклятый город, канули грехи и злодеяния, но книгу не приняло проклятое озеро и огонь не попалил ее. Досталась книга Навуходоносору-царю. И творились всякие беззакония. И творились всякие беззакония сорок два века человеческих, пока не разрушены были царства и не попала книга на дно морское. Там, под горючим Алатырем камнем, лежала книга невесть сколько. И вот один араб за великие грехи свои взят был в плен праведным царем и заключен в медную башню. Но Дьявол полюбил араба, научил араба, как достать книгу. Чарами колдовскими сожжен был праведный город, погиб праведный царь и все его христолюбивое воинство, и вышел тот самый араб из медной башни, спустился на дно морское и достал со дна морского черную книгу. И пошла она гулять по белому свету, пока не заклали ее в стены Сухаревой башни. До сей поры она лежит там, и не было еще никого, кто бы сумел достать ее из стен Сухаревой башни. Она связана страшным проклятием на девять тысяч лет с тысячею.</p>
   <p>– Да как же он пробрался в стену-то, с пустыми руками к этому предмету не подступиться?</p>
   <p>– А утопленник-то на что, э-эх ты, голова!</p>
   <p>– И совсем не утопленник, а тараканщик.</p>
   <p>– Конечно, тараканщик! – загалдели все в один голос.</p>
   <p>– Да будет вам огород городить, – вступился здравый человек, – какую вы такую загадку разгадываете, когда все ясно, как Божий день. Дивилины, слава Богу, не щепотники<a l:href="#n_8" type="note">[8]</a>, закон чтят, службу-то править надо, тоже собакой жить не полагается, вот тараканщик и ходит к ним службы отправлять и больше ничего.</p>
   <p>– Бабы-то уж очень подозрительны… – усумнился который-то.</p>
   <p>– Наладил: бабы да бабы, а сам хуже бабы!</p>
   <p>– Старуха Аграфена с нечистым, говорят, зналась и старшого, которому пропасть, понесла от черта, да и эта их Глафира сущая Яга.</p>
   <p>– И по какой такой причине утопленникова внучка Антонина безногая сидит? Нет, тут что-то неладно.</p>
   <p>Снова начинались догадки. Трепался язык вовсю. И ссорились, и дрались, и опять мирились. Приплеталось и совсем неподходяшее. Даже совсем неподходящее.</p>
   <p>Был один человек ихнего же толка, который не только книги читал, но и сам что-то писал божественное. Ходили к нему за расспросами, но ничего не узнали, только еще больше запутались. Человек этот такое им загнул словечко, поджилки затряслись и бороды сгунявились.</p>
   <p>– Может статься, и Миша-то у нас того, не тараканьим ли делом промышлять стал! – не решив недоуменного вопроса, порешили.</p>
   <p>Были и такие дотошные, выслеживать стали, кто в дом к Дивилиным ходит, но никого, кроме тараканомора, не встретили.</p>
   <p>И согласились все на одном, что творится в доме что-то чудесное. И с течением времени никто уж не сомневался, что в доме нечисто.</p>
   <p>Но что в доме делается, ни одной душе не было открыто.</p>
   <p>Всякую субботу к Дивилиным приходил тараканомор Павел Федоров. Все сходились в образную. Павел Федоров облачался, и начиналась служба. Служба длилась долго. И когда кончалась всенощная, утомленную Антонину почти на руках уводила Глафира в детскую, а Дениску шлепками прогоняли спать. Утром в воскресенье совершалась обедня. После службы обедали. И тараканомор уходил к себе домой.</p>
   <p>Вот и все.</p>
   <p>Так было при покойном старике. Так было и теперь, после его смерти. Тогда утопленник был за священника, а тараканомор за дьякона, теперь за священника был тараканомор, а за дьякона ходила Глафира-Яга.</p>
   <p>Вот и все.</p>
   <p>Службы совершались чин чином по уставу со всею строгостью, какая только отцами когда-либо положена была. Служил тараканщик с оттяжкою и гнусил на весь дом, благо еще стены толстые, а то бы в реке всех рыб посмутил. У тараканщика лестовка ременная: лапостки алые с белыми и голубыми веточками, у Яги на лестовке лапостки черного бархата с синим ободком и все золотом расшитые, горят при свечах, что звездочки.</p>
   <p>Вот и все.</p>
   <p>А люди… люди чего не наскажут!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ВОСЬМАЯ</p>
   </title>
   <p>Однажды после долгой всенощной Дениску прогнали спать. Лег Дениска, а спать что-то не хочется. Вот он лежал-лежал, покликал было Антонину. Антонина не отзывается, сопит, – так истощали ее все эти стояния и поклоны. Делать нечего, встал Дениска, походил по комнате, и взбрело ему в голову в потемках по дому побродить, а если придется, и Ягу попугать. Ягу попугать, чтобы вперед не подзатылила. И, держа в голове, как бы все это лучше обделать, вышел Дениска из детской, спустился с лестницы и уж хотел отворить дверь в коридорчик, окружавший женскую половину, да только дверь не поддается, дверь оказалась заперта. Что за оказия? Походил он вокруг. Приставил ухо к замочной скважине, – ничего не слыхать. Зашел с другого конца, и опять та же история. Так и пошел ни с чем.</p>
   <p>И долго Дениска ворочался, все головою раскидывал: отчего это дверь заперта – никогда дверь не запиралась, – и ничего не слышно, хоть бы вот этакий комариный зуд. И снились Дениске всю ночь страшные разбойники, хотели разбойники не то живьем его проглотить, не то отрубить ему голову, – словом, что-то страшное сделать. Но Дениска не трусливого десятка, укусил главного разбойника за палец и проснулся.</p>
   <p>«Это дело нужно разведать; так оставить его нельзя!» – порешил Дениска и, сговорившись с Антониной, притворился на следующую субботу больным. И чесался-то он, и ерзал, и перхал, и глаза муслил, и рука-то у него онемела, и все части непоказанные сохнут, и в голове-то где-то в самом мозгу свербит, что страсть, и в ушах такой звон, – куда звон у Ивана Великого! Ко всенощной его, конечно, не тронули, куда такого тронешь: прямо на ладан дышит.</p>
   <p>А когда началась служба, Дениска шасть с кровати, спрыгнул да со всех ног в коридорчик, ключ от одной двери и прикарманил. Воротился опять в детскую, улегся, лежит. Кончилась служба, Яга привела Антонину, а он себе мечется весь, будто в жару лютом, и кукишки кажет, и язык высовывает. Притворила Яга дверь, помешкала на площадке у детской и спустилась вниз. И все в доме затихло.</p>
   <p>Вот выждал Дениска время да тихонько в коридорчик к двери. Думает себе, так сейчас все и увидит, потирает руки от удовольствия. Ан нет, не тут-то, – толкнулся, а дверь-то не отворяется – заставлена. Осмотрел Дениска все тщательно, понапер грудью – маленькую щелку сделал, да в щелку и юркнул. И пошел. Столовую прошел, шкапную прошел, заглянул в боковые – нет ничего, темно, обогнул Ягиную комнату, малую молельню и к образной. Приставил ухо к образной и слышит: долбит тараканщик, а о чем долбит – ничего не поймешь. Долбит и долбит. И опять тихо. И опять долбит, что твой дятел. Пождал Дениска, послушал и только что уходить собрался, как вдруг откуда ни возьмись чья-то огромная нога – хвать его сапожищем и наступила. Хорошо, что у Дениски железная грудь, а то только мокренько бы стало, проломил бы его сапог, как пить дал. Дениска свернулся в горошину, зажмурился да по полу ползком, по полу и покатился, докатился до двери, да в щелку, да в коридорчик, да по лестнице в детскую бух на кровать. А в ушах так и долбит и долбит тараканщик.</p>
   <p>Что за чудеса? Много Дениска с Антониной ломали голову. Подступал Дениска к бабиньке, и так и сяк приставал к старухе, но старуха ни полслова, хоть бы что, только молится да вздыхает, молится да вздыхает. О чем молится? – О грехах. – Да о каких грехах?</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ДЕВЯТАЯ</p>
   </title>
   <p>Слух о том, что в доме Дивилиных неладно, исколесив много дорог, дошел и до гимназии.</p>
   <p>Учитель географии, по прозванию <emphasis>Мокрица</emphasis>, будто случайно, спросил Дениску:</p>
   <p>– Эй ты, как тебя, Дивилин, что ли, каких это у вас там в доме чертей вызывают?</p>
   <p>Дениска Мокрице язык высунул.</p>
   <p>Мокрица рассвирепел: заставил Дениску простоять битый час, не двигаясь, и сам стоял против Дениски и, не спуская глаз, следил за ним. И Дениска, выпятив свою железную грудь, выстоял час, не только не шевелясь, но и не сморгнув ни разу. Не потому, чтобы боялся Мокрицы и слушался, а просто из ухарства и упрямства.</p>
   <p>«И выстою, что – выкуси – а?!» – каменел каждый мускул на его детском нежном лице.</p>
   <p>Но Мокрицей дело не кончилось. Позвали Дениску к директору. Когда звали ученика к директору, это означало, что просто уж решено выгнать из гимназии. С тем пошел и Дениска.</p>
   <p>Директор долго морил Дениску. Дениска стоял и смотрел на директора. Бритая директорская губа то поднималась, показывая волчий клык, то прикусывалась без остатка.</p>
   <p>– Чем занимаются твои родители? – не глядя, спросил директор.</p>
   <p>– Отец помер, – ответил Дениска.</p>
   <p>– Чем занимаются твои родители в настоящее время?</p>
   <p>– Капусту рубят.</p>
   <p>Директор скосился.</p>
   <p>– Я тебя про капусту не спрашиваю… – забарабанил директорский палец.</p>
   <p>Дениска молчал.</p>
   <p>– Ты у меня позанимаешься, наглый мальчишка! – уж грозился директорский палец, а острый камень перстня, сверкнув, кольнул прямо в глаза. – Остаться после уроков.</p>
   <p>Призадумался Дениска пуще прежнего. Отпирал он запрятанный ключом дверь коридорчика, проникал к образной, прислушивался, слышал долбню тараканщика и только.</p>
   <p>Тут на грех пошли истории в гимназии, да такие, не было уж возможности продолжать свои наблюдения. Много суббот пришлось Дениске отстаиваться в карцере.</p>
   <p>И все из-за пустяка.</p>
   <p>Как-то на большой перемене, пробегая мимо инспектора, Дениска, столкнувшись с ним нос к носу, крикнул:</p>
   <p>– Леонид Францевич, в каком у меня ухе звенит?</p>
   <p>– В левом, – ответил, не задумавшись, инспектор и вдруг побагровел весь: так ошеломил его Дениска своим неожиданным, недопустимым, прямо невозможным вопросом.</p>
   <p>И за этот-то самый вопрос, а скорее за то, что инспектор ответил ему на недопустимый вопрос, наказали его жестоко. В карцере Дениска не отсиживался, а отстаивался. Стоял столпом, как велел директор, руки по швам, голову <emphasis>так</emphasis>. И старичок швейцар Герасим, хмуря седые солдатские брови, тоже стоял и наблюдал в окошечко, словно бы под туркой. Дениска стоял, а сам думал, что же это такое происходит в доме у них, и все даже спрашивают, и всем интересно знать, а он не только не знает, а и узнать ничего не может?</p>
   <p>И возвращаясь поздним вечером из карцера и не попадая уж к обеду, измытаренный после долгой всенощной, Дениска подолгу разговаривал с Антониной и гадал, и все об одном, о доме, что за причина завелась у них в доме?</p>
   <p>Антонина как-то сказала:</p>
   <p>– Может быть, они там детей делают…</p>
   <p>– Детей не так делают, – ответил серьезно Дениска, – ты ничего тут не понимаешь.</p>
   <p>– Ну тогда что же можно еще делать? – поправилась Антонина. – Карт в дому нет, отобрал тараканщик.</p>
   <p>– Не люблю я эту собаку, такая собака, – огрызнулся Дениска.</p>
   <p>– А по-твоему бабинька… – растягивая и что-то свое соображая, перевела Антонина.</p>
   <p>– Бабинька помешанная.</p>
   <p>– Грех так, она тебе мать.</p>
   <p>– Кто?</p>
   <p>– Бабинька.</p>
   <p>– А твоя мать – Яга.</p>
   <p>Антонина не ответила, только нехорошо сдвинула бровки.</p>
   <p>– Яга говорит, будто твой отец от книг пропал, конечно – Яга, от книг учителя делаются.</p>
   <p>– Я тоже не люблю тараканщика, – сказала Антонина.</p>
   <p>– А знаешь, Антонина, я придумал. Я влезу в окошко.</p>
   <p>– В окошко не видно, – покачала головой Антонина.</p>
   <p>– Тогда вот что… я… Антонинка! Я просверлю дырку в образной, так, маленькую дырку.</p>
   <p>Девочка сверкнула глазами:</p>
   <p>– И все увидишь.</p>
   <p>– Конечно, увижу, да как еще!</p>
   <p>– И мне расскажешь?</p>
   <p>Ударили по рукам.</p>
   <p>А в доме принимались предосторожности. Слухи ли по городу, либо еще какие подозрения, либо просто сердце подсказывало: теперь не только вечерами в субботу, но и в обыкновенное время запирались все двери и все комнаты, так что проникнуть в коридорчик никакой или почти никакой не было возможности.</p>
   <p>Глафира ягела, тараканщик чертенел. Одна старуха Аграфена безропотно, безмятежно все молилась да вздыхала, молилась да вздыхала.</p>
   <p>А все же как-никак, а под разными предлогами удавалось Дениске урывать минуты и ковырять в двери дырку. Целые недели старался, и к одной из суббот дырка поспела.</p>
   <p>Как Дениска выстоял всенощную, одному Богу известно.</p>
   <p>И когда все затихло, он спустился из детской, отпер своим ключом дверь, пробрался в коридорчик и через столовую, шкапную, боковую – прямо к дырке.</p>
   <p>Антонина не могла заснуть ждавши. Битый час ждала она Дениску. Калечные мысли проходили в ее голове, отвратительные, недетские – калечные, и дразнили, и приманивали, и ужасом подымали волосы, и щемили ее больные места. Тянулись минуты, они тоже, казалось, на костылях шли.</p>
   <p>Сломя голову прискакал Дениска в детскую.</p>
   <p>– Знаешь, что они делают?</p>
   <p>– Что? – испуганно спросила Антонина.</p>
   <p>– Они молятся.</p>
   <p>Антонина заплакала. Так ее измучили калечные мысли и ожидание чего-то страшного и необыкновенного.</p>
   <p>А Дениска больше не знал покоя. Одна мысль точила его, он все думал и думал: да чем бы это насолить тараканщику и Яге заодно, какую бы такую штуку придумать, чего бы такое им подстроить, когда они молятся?</p>
   <p>Так проходили вечера за вечерами.</p>
   <p>Все валилось из рук. Сколько Дениска бумаги перевел зря: начнет рисовать и разорвет.</p>
   <p>– Они молятся, – повторял он и спохватывался, цепляясь за что-то, за какую-то дорожку, которая вела его к уморительной каверзе, – они стоят все трое рядом… они целуются… эта собака и Яга… они молятся…</p>
   <p>– О чем же они молятся?</p>
   <p>– Молятся. Видно только, как губы их раскрываются, и потом хлест лестовок, хлещутся.</p>
   <p>Антонина насторожилась.</p>
   <p>– А если… Антонина, знаешь, я придумал, Антонинка! В эту субботу я проберусь в образную… – И Дениска затрясся весь от хохота и горел весь от мысли, мелькнувшей в бедовой его голове. – Понимаешь, Антонинка? Ты понимаешь? – И шепотом на самое ухо он сказал что-то Антонине, покосился на дверь, потер себе руки от удовольствия и, схватив со стола снимку, принялся жевать ее во все скулы с наслаждением.</p>
   <p>Красные пятна вспыхнули на бледном личике девочки, загорелись глаза смехом и слезами, и она вдруг захохотала и хохотала, захлебываясь, так громко, как только могла хохотать, и вся подпрыгивала, и костыли за спиною прыгали.</p>
   <p>– Он? – подмигнул Дениска, вынимая изо рта снимку и принимаясь выделывать из снимки какую-то странную дьявольскую фигуру.</p>
   <p>– Он! – хохотала вся в слезах Антонина.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>ГЛАВА ДЕСЯТАЯ</p>
   </title>
   <p>Суббота выдалась особенная – масленичная. Всю неделю объедались блинами, разнесло животы во какие, куда гора! Уж и в горло не шло, душа не принимала, а все-таки ели. На то она и масленица не простая, а широкая.</p>
   <p>Служба тянулась долгая с такими бесчисленными поклонами и такими трудными: поклонишься, а сам и не встанешь. Яга повела Антонину в детскую, девочка просто валилась, а Дениска что-то замешкался, лампадку полез поправлять у <emphasis>Трех радостей</emphasis><a l:href="#n_9" type="note">[9]</a>. И что-то уж очень долго вертелся, так что тараканщик стащил его со стула, пхнул коленом. Такой был суровый и мрачный в эту субботу тараканщик. С блина ли, либо <emphasis>то</emphasis> к нему подходило, – душа его начинала гореть, сердце стучать, нутро выворачиваться, – Бог знает. И когда он пел, и когда гнусил молитвы, зубы его скалились, и весь он подергивался, будто держала его какая-то злая лихорадка, самая злющая из всех дочерей Иродовых. Дениска кувыркался на пороге, но тараканщик поднял его и так саданул, что мигом очутился Дениска прямо на своей кровати.</p>
   <p>И Антонина и Дениска притворились спящими.</p>
   <p>Ждали.</p>
   <p>Колотилось их сердце – ух как!..</p>
   <empty-line/>
   <p>В доме мрак и тихо. Все двери затворены и заперты. Яга еще раз пробует ключ от двери образной.</p>
   <p>В образной началось моление.</p>
   <p>Он сегодня должен явиться, сам Дьявол должен явиться, и не в тайном, в явном своем лике. В этот страшный день надлежит быть последнему дню. Они готовы. И пусть Он им явится. Они вступят в борьбу. И Он побежден будет.</p>
   <p>Их трое. Трое верных. Мир и земля в грехе. Грех растет. С каждым часом внедряется грех глубже в сердце, в корни сердца. Но их трое. Трое верных среди неверия и греха. Ангел-хранитель покидает землю. С плачем и скорбью летит ангел на небо. Кадильница его пуста. Нет фимиама молитв и покаяния. Нет дел человеческих, угодных Богу. Дьявол все победил.</p>
   <p>Но они готовы. И пусть Он им явится. Они поразят Его.</p>
   <p>И вот они клянутся. Именем Бога, именем Христа, именем Святого Духа. Они клянутся любовью к Ним. К Богу, ко Христу, к духу Святому.</p>
   <p>И они клялись. Душу положат свою, душу погубят свою, чтобы сохранить ее.</p>
   <p>Они готовы. И пусть Он им явится. И они одолеют Его.</p>
   <p>Вспыхнут костром. С ними вспыхнет земля и вместе все твари. И станет земля и все твари белыми и светлыми, как белы и светлы ризы Господни.</p>
   <p>А теперь им должно покаяться друг перед другом.</p>
   <p>У Глафиры и Аграфены – великий грех на душе: однажды могли они показать свою веру и любовь к Богу, но Дьявол смутил и поколебал их: они отвергли и веру и любовь к Богу во имя любви к человеку, – <emphasis>погани</emphasis>. Когда умер старик, предложил им тараканщик принести в жертву Антонину, но Глафира и Аграфена хоть взяться-то и взялись, а не могли этого сделать.</p>
   <p>Они каялись друг перед другом.</p>
   <p>– Ты мне сказал, – исповедалась Глафира, – ребенок, которого я родила, самое любимое, что есть у меня, и во имя любви к Богу он должен умереть. Ты велел мне отдать ребенка матушке. И я отдала ей девочку. И, как ты сказал, я осталась одна в комнате. Знала я, что за стеною делается, и слушала. И слышала я, как пискнула девочка. Потом все затихло. И ногтями я скребла стену, а сердце мое от горя полыхалось. Не могла больше вынести. Не послушалась. Бросилась я в комнату к матушке, а девочка жива еще, дочка моя, сидит она на руках и ротиком смеется. Тогда упала я на колени и просила матушку: «Матушка, не губи ее, оставь ее!» Господи! Господи! Господи! Прости меня!</p>
   <p>– Ты велел мне задушить младенца маленького, – шепотом сказала старуха Аграфена, – и я взяла Антонину у невестки, понесла в образную сюда. Посадила ее к себе на колени, надела на шею петлю, а дите улыбается, смешно ему, маленькому, щекочет шейку петля. Я затянула петлю потуже, тяну веревку, и вот девочка заплакала, больно, ой, горько заплакала. Ослабила я петлю, сняла с шейки, надела на себя, будто играюсь, а девочка уж улыбается и смеется и в ладошки хлопает, младенец маленький, Антонинушка. Прости меня, Господи!</p>
   <p>– А если бы теперь? – Глаза тараканщика остановились страхом.</p>
   <p>Глафира ринулась хищная, хищные раздулись ноздри, как у кобылы.</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Достойно есть величати Тя, Богородице,</v>
     <v>Честнейшую и Славнейшую горних воинств,</v>
     <v>Деву Пречистую, Богородицу… —</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>затянул тараканщик и, круто обернувшись к Глафире, ударил ее по лицу своей ременной лестовкой.</p>
   <p>Не пошевелилась Яга, только струйка алой крови перемелькнула на Ягином смертельно бледном лице.</p>
   <p>– А если мы не достойны Его увидеть? – шепотом спросил тараканщик и вдруг закричал громко, вонзаясь глазами в красный огонек лампадки: – Заклинаю Тебя Богом живым, Святою Троицею, Матерью Божией, стань тут, Сатана, стань! – стань! – стань!</p>
   <p>Тяжкое молчание, невыносимое стянуло образную. Хватало за горло и душило.</p>
   <p>– Холодно, ой, холодно! – вскрикнула Яга и упала замертво: звездочкой сверкнула ее лестовка по полу.</p>
   <p>Тараканщик, сжимая кулаки, страшным глазом обвел комнату. Глаза старухи голубые вспыхнули голубым огоньком, вся она согнулась, и казалось, бросится на тараканщика, вопьется ему в горло и пить будет его кровь, как пил бы его кровь сам Дьявол. Тараканщик вдруг выхватил из рук ее белую жемчужную лестовку и, пошатнувшись, дрогнул с головы до ног.</p>
   <p>На иконе Трех радостей там, где сливается жемчужная одежда Божьей Матери с жемчужной рубашечкой младенца, у благословляющих рук младенца торчал на белом <emphasis>черненький чертик</emphasis>, растопыривая тощие ножки и егозя мышиным вертлявым хвостиком.</p>
   <p>И <emphasis>оно</emphasis> наступало. Наступал час тараканщика. Занавески и расшитые полотенца на иконах текли перед ним длинными кровавыми струями, огонек лампадки надувался. <emphasis>Оно</emphasis> наступало.</p>
   <p>Старуха улыбалась… Голубые глаза ее вспыхивали голубым огоньком.</p>
   <p>Тараканщик стучал зубами, были они как чужие ему, холодные, как лед. Глаза застилало. Спирало дыхание. <emphasis>Оно</emphasis> шло верно и быстро, все ближе подходило, подкатывалось к его сердцу, трясло изо всей мочи, как никогда еще ни там, дома с наглухо запертой дверью над полыми предметами и стаканами, ни там, в зверинце, ни там, на улице, ни там, в грязных номерах.</p>
   <p>И вдруг ударило его и ошеломило.</p>
   <p>Бросился тараканщик к иконе и, размахивая и крутя в воздухе жемчужного лестовкой, нечеловечески подпрыгнул и прыгал, и прыгал, доставал ее, белую, белоснежную, пречистую, срывал белые одежды и хлестал, и хлестал по ней.</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Достойно есть величати Тя, Богородице,</v>
     <v>Честнейшую и Славнейшую горних воинств,</v>
     <v>Деву Пречистую, Богородицу…</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>А черный чертик на уцелевшей жемчужине у младенца там, где сливается жемчужная одежда Божьей Матери с рубашечкой младенца, зацепившись хвостиком, непобедимый, будто егозил, растопыривая тощие ножки.</p>
   <p>Градом катился жемчуг, осыпал тараканщика, колол глаза. Разлетались жемчужины, прыгали по полу, плясали по Яге, голубым огоньком горели в глазах старухи.</p>
   <p>И глухой собачий вой разрезал ночь, ночь и комнату, будто тысячи собак выли и грызлись, отнимая друг у друга какой-то единственный кусок <emphasis>поганого</emphasis> сладкого мяса.</p>
   <p>Старуха улыбалась.</p>
   <empty-line/>
   <p>Дениска, уткнувшись в подушку, захлебывался от хохота.</p>
   <p>– Он! – пищал Дениска. – Я его укрепил крепко на <emphasis>Трех радостей!</emphasis></p>
   <p>– На Трех радостей, – повторяла горячими губами Антонина, прижимаясь калечным телом к железной груди Дениски.</p>
   <p>И бесившиеся вопли из низу и какой-то девичий, будто из земли, из крови выходящий крик не тревожили хохота, не смущали горячих детских и счастливых объятий.</p>
   <p>– Он, – задыхался Дениска, – черненький, с лапками и с хвостиком.</p>
   <p>– И с хвостиком, – шептала горячими губами Антонина.</p>
   <p>Так и заснули Дениска и Антонина.</p>
   <p>Крепкий сон залег в детской.</p>
   <p>Спали рожицы и хвостики по стенам, спали пустые полки, спали карандаши и гумиластики и кусочки снимки, оставшиеся от <emphasis>чертика</emphasis>, как спали в непробудном сне непроницаемые серые стены дивилинского дома.</p>
   <p>И сквозь сон, казалось, один, <emphasis>безымянный</emphasis> сторожил сон спящих. Кто он? Как его имя? Откуда он и зачем пришел?</p>
   <p>Он стоял на площадке, приотворял дверь и, бескостный, тихонько на цыпочках подходил к кроватям.</p>
   <p>Антонина и Дениска, перевертываясь на другой бок, раскрывали свои испуганные глаза под огромными, сверлящими огоньком его острыми глазами.</p>
   <p>Такой, как амазон на картинке у бабиньки, только голова у него, будто не на шее – на винте, все поворачивалась, не находила она себе места, все поворачивалась, как на винте. Длинные тонкие губы его – отвратительные, чуть улыбались.</p>
   <p>– Он, – бормотал Дениска.</p>
   <p>– Он, – повторяла Антонина.</p>
   <p>И серел рассвет, вставал серый день там, за окном. Там, за окном, лежала река, покрытая серым сколотым льдом. Дым клубился над городом из теплых труб. Спозаранку топились печи ради последнего дня – Прощеного воскресенья.</p>
   <empty-line/>
   <p><emphasis>1906</emphasis></p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Комментарии</p>
   </title>
   <p>Золотое руно, 1907, № 1. Рассказ занял первое место на конкурсе на тему «Дьявол», который был объявлен этим журналом. Печатается по изданию: <strong>Сочинения. Т. 1.</strong></p>
  </section>
 </body>
 <body name="notes">
  <title>
   <p>Примечания</p>
  </title>
  <section id="n_1">
   <title>
    <p>1</p>
   </title>
   <p><emphasis>«ход в окошко» </emphasis>– Биографическая реалия, о которой Ремизов вспоминает, описывая одну из квартир, в которой он поселился в ссылке в Пензе: «Я попал в эту комнату – да кому же ее сдать: дом ремонтировался и как раз загорожен был вход. Оставалось одно: проникнуть в дом через окошко, о чем было и объявление на лоскутке линованной бумаги: „ход в окошко“ – висит на покоробившейся двери, крестообразно, как дьяконский орарь, беспощадно вымазана известкой. Но и без объявления, кому очень надо, побродя по двору, в конце-то концов полезет в окошко, все равно, так нет вилки, зацепить пальцами» (<emphasis>Ремизов А. </emphasis>Иверень. С. 98).</p>
  </section>
  <section id="n_2">
   <title>
    <p>2</p>
   </title>
   <p><emphasis>Артос и пасха </emphasis>– Здесь: особым образом приготовленные хлеб и творог (сыр), освященные в первый день праздника Пасхи.</p>
  </section>
  <section id="n_3">
   <title>
    <p>3</p>
   </title>
   <p><emphasis>Снимка; гумиластик </emphasis>– резинки разного рода (последняя из каучука).</p>
  </section>
  <section id="n_4">
   <title>
    <p>4</p>
   </title>
   <p><emphasis>Пихтеря </emphasis>(разговорн.) – неуклюжий, неповоротливый человек.</p>
  </section>
  <section id="n_5">
   <title>
    <p>5</p>
   </title>
   <p><emphasis>Гашники </emphasis>– ремешки, шнурки.</p>
  </section>
  <section id="n_6">
   <title>
    <p>6</p>
   </title>
   <p><emphasis>Лестовка </emphasis>– кожаные четки у старообрядцев.</p>
  </section>
  <section id="n_7">
   <title>
    <p>7</p>
   </title>
   <p><emphasis>Лапостки </emphasis>– здесь: лепестки (лестовок).</p>
  </section>
  <section id="n_8">
   <title>
    <p>8</p>
   </title>
   <p><emphasis>Щепотники </emphasis>– те, кто крестится щепотью, тремя пальцами (так старообрядцы именуют сторонников официального православия).</p>
  </section>
  <section id="n_9">
   <title>
    <p>9</p>
   </title>
   <p><emphasis>«Трех радостей» </emphasis>– почитаемая в православии чудотворная икона, на которой изображено Святое Семейство и Младенец Иоанн Креститель. В доме Дивилиных (надеющихся на возвращение увезенного «черной каретой» Бориса) она висит не случайно, так как, по преданию, с иконой «Трех радостей» связано чудесное освобождение родственников – из тюрьмы и из плена (Чудотворные иконы Богоматери / Сост. А. А. Воронов, Е. Г. Соколов. М., 1993. С. 124).</p>
  </section>
 </body>
</FictionBook>